Лакан-ПАУК. ВЕСТНИК ТОПОЛОГИИ

Комментарий к одному случаю заикания


Текст:

Случай заикания, к которому был сформулирован этот комментарий, был опубликован в Американском Психоаналитическом Ежеквартальнике 1941 года на английском языке под авторством Эльз Хайлперн [2]. Он является, как она пишет, некоторой проверкой постулатов Фенихеля об этом симптоме, сформулированных в отдельной главе его книги [3].
Та глава посвящена прегенитальным конверсиям – так Фенихель находит место заиканию в психоаналитической теории где-то между истерией и неврозом навязчивости. Он делает смысловой акцент на конфликте антагонистических тенденций: человек одновременно хочет и не хочет что-то сказать. Так как сознательно он хочет говорить, должна быть бессознательная причина не говорить. В ней он и находит репрезентируемые в речевой функции садистические и экзгибиционистские желания, которые не могут быть допущены до сознания. В качестве основы симптома им выделяются анально-садистские желания в двух значениях: 1) произнесение непристойных слов и 2) агрессивное побуждение против слушателя.
Такого введения достаточно, чтобы вспомнить “постфрейдистскую” логику конструирования симптома – она последовательно разворачивается в самом случае. Здесь же мы попробуем не только проследить интерпретации автора, соотнося их с нашим прочтением, но и раскрыть те детали, которые позволят взглянуть на этот случай с иной стороны, прочитать представленный симптом в топологической перспективе.
Начнем с анализа трех эпизодов, задействованных в случае, в первом приближении работы над ним показавшихся интересными, параллельно будем вводить необходимые детали.
Хайльперн проводит анализ с молодым человеком 21 года, заикающимся с четырехлетнего возраста и обратившимся к психоаналитику как к последней возможности излечиться от этого недуга. Он начал заикаться с одного рождественского вечера, когда он со своей кузиной играл вокруг стола с подарками и игрушками. Маленькая кузина нечаянно наступила на игрушечную торпеду, которая издала резкий звук. Мальчик так испугался, что к вечеру “не мог произнести ни одного слова”.
В другой сцене мальчик 2-3 лет, ночуя в одной комнате с бабушкой и тетей, проснулся от шума и увидел знакомого мужчину, лежащего на тете. Он закричал, засвидетельствуя “убийство”, и бабушка разрешила ситуацию, взяв мальчика к себе в кровать, дав пощечину тете и выгнав мужчину за дверь. В другом эпизоде пощечину от медсестры получает сам мальчик, закричавший от испуга во время разрезания гипса на его ноге.
Анализ рождественского эпизода через соотнесение его с другими, в которых так же наблюдается это чередование шума и тишины, приписывает звуку торпеды, испугавшему пациента, атрибут насилия. Речь, наряду со звуком торпеды, звуками коитуса, шумом звонка или стука в дверь, становится пугающим мальчика шумом. Тишина в этом случае – не только прекращение шума, но и следствие насилия, признак того, что кого-то ударом пощечины заставили замолчать.
Пощечина прекращает насилие, прекращает крик, и, ассоциируясь со звуком торпеды, прекращает игру с кузиной, в которой находится новое воспоминание об игрушечном пистолетике среди остальных игрушек. Хайльперн пишет, что в вытесненной фантазии пациента он должен быть задействован в качестве того, что позволило бы мальчику сделать с кузиной то же самое, что делал с тетей мужчина.
Автор интерпретирует симптом через этот эпизод: говорить – значит совершать насилие; это вытесненное садистическое желание подавляется самокастрацией – невозможностью свободно говорить. Пощечина же рассматривается ей как наказание, висящее над мальчиком – поэтому он боится говорить, совершать насилие. Интересно, однако, что пощечину, получают как раз жертвы насилия (в одном случае тетя, которую “убивал” знакомый мужчина, в другом – мальчик, которому собирались “отрезать ногу”), выходит, что она – не действие наказывающей инстанции, а последний удар, завершающий убийство, выводящий насилие за пределы фантазии, делающий его реальным.
Введем поэтому пощечину не как элемент этого кода насилия (в котором она становится наказанием за шум), а как купюру, переворачивающую ситуацию, вводящую новое означающее. Это означающее – “грязная женщина”, адресованное в упомянутом эпизоде бабушкой тете, а также появляющееся в фантазиях и сновидениях пациента. Развернем их.
Хайльперн описывает множество инфантильных воспоминаний и фантазий пациента, раскрывающих значение грязи: это и обстановка в семье, и поведение матери вокруг экскрементов и крови, и истории, связанные с приучением к чистоплотности. Но нас будет интересовать одна очередность моментов, произошедших на сессиях.
Так, мы встречаемся с acting-out пациента: однажды, во время сессии он бросился на кушетку и закричал “Accost me!” (“Пристань ко мне!”), на молчание аналитика он продолжает: “Почему же ты не пристаешь ко мне? Почему ты не отвечаешь? Конечно, ведь я не джентльмен”. После этого ему снится сон, в котором он, будучи в публичном доме, увидел проститутку, которую только что покинул очень хороший джентльмен. Она вся была в грязи. Когда он попытался приблизиться к ней, он не смог пошевелить ни конечностью, ни языком. Автор случая интерпретирует два этих момента в паре как проявление амбивалентности к объекту, как смешение “грязного” и “чистого” – половых отношений с проституткой и разговоров о “высоком” с образованной женщиной (аналитиком), после которых в семье его считают джентльменом.

Конкретизируем это “грязное” и “чистое” через введенное бабушкой означающее «грязная женщина». В контексте случая, грязной женщиной буквально является мать пациента (исходя из его описаний), как и проститутка в сновидении, в действительности получающая метафорическое значение грязи, что сближает с ней тетю, которой дают пощечину. “Грязная женщина” противопоставляется «образованной женщине», как называет аналитика пациент после acting-out, обвиняя себя в неподобающем поведении по отношении к ней; так же мы могли бы назвать и медсестру, пощечиной означивающую мальчика. В то время в больнице он занимается наблюдением за девочками, лежащими с ним в одной палате, и открывает у них отсутствие мужского полового органа, что по временной ассоциации связывается как с разрезом, так и пощечиной.
Если мы вернемся к acting-out со сновидением о грязной женщине, мы увидим, что в этой расстановке молчания или невозможности говорить и отсутствия движения или невозможности сдвинуться с места действует распределение активного и пассивного. Джентльмен, тот, который покидает проститутку, активен, так же активна и образованная женщина – аналитик, которая – со слов пациента – подошла бы к нему, если бы он был джентльменом, ее молчание и отсутствие действий обладают активностью отказа; а вот грязная женщина и сам пациент – пассивны, за исключением его чрезмерной красноречивости на сессии. Мы видим точки пересечения между “не-джентльменом” и “грязной женщиной”: 1) в области “грязи” в смысле отсутствия хороших манер или аристократического происхождения, 2) а также в области пола – не-джентльмен становится не-мужчиной.
Кажется, мы не столько имеем дело с садизмом пациента, как его формулирует Фенихель, описывая случаи заик, сколько с мазохистической тенденцией, в рамках которой появляется субъект, выступающий в качестве объекта (здесь, конечно, вспоминается Экономическая проблема мазохизма Фрейда). “Грязная женщина” оказывается удачным означающим, в которое вмещается и моральный мазохизм Я, как обратная сторона садизма Сверх-Я (в плане упреков пациента за не-джентльменское отношение к образованной женщине).
“Грязь” становится, таким образом, элементом обмена в истории пациента, функционирующим между рассмотренными позициями. Об этом свидетельствуют и другие эпизоды в ходе анализа, которые мы не будем здесь рассматривать во избежание тавтологии. Заметив, что, отходя от сформулированной Хайльперн интерпретации симптома, мы, кажется, отходим от самого симптома, перейдем к другой детали, затронутой в уже сформулированном нами контексте – к пространству передачи этой грязи, затрагивающему специфику речи пациента.
Хайльперн записывает некоторые особенности его речи: изменение количества бранных слов с течением анализа, использование фонем “а-а” при невозможности произнести слово, избегание называния имен собственных [4] и пр. Остановимся на другой черте: на его сложной дыхательной технике, сопровождающей речь. Пациент часто говорил на выдохе очень быстро до тех пор, пока воздух не заканчивался в легких и он не начинал задыхаться. После того, как ему приходилось взять паузу для вдоха, он продолжал заикаться.
На прямой вопрос аналитика он ответил: “I breath no air so I cannot speak” (“Мне нечем дышать, поэтому я не могу говорить”). Конструкция «I breath no air» представляет для нас интерес в плане места отрицательной частицы, которая в данном случае относится не к сказуемому (breath), а к дополнению (air). Так, буквально эту фразу мы можем перевести как: “я дышу не воздухом” [5]. Частица “не” указывает на нехватку – пациент говорит не столько о невозможности дышать, сколько воспроизводит форму негативного объекта – не-воздух, как условие не-говорения.
На вопрос аналитика он также вспоминает детские эпизоды, когда он накрывался одеялом, так чтобы не было ни одной точки для входа воздуха извне, и дышал своим же воздухом, пока не начинал задыхаться. Пространство для “своего” воздуха внутри тела в виде легких трансформируется в пространство для воздуха вовне тела, сам субъект помещается в это пространство, замыкая цепь сменяемости вдохов и выдохов.
Обратим внимание на эту разность пространства с собственным воздухом и пространства с воздухом другого, в котором находится субъект. О специфике последнего мы узнаем из рассказов пациента о семейной «атмосфере». Ее члены, в особенности мать, заменяют речь анальными звуками: например, в качестве поздравления мужа с днем рождения она выпускает газы, а на семейных застольях участники как бы конкурируют друг с другом в непристойностях и громкости отрыжки. Атмосфера заполняется вонью, в ней не оказывается места для воздуха. Перенесение пространства изнутри тела вовне (через помещение себя в пространство под одеялом, в котором воздух заканчивается), в атмосферу семьи, проявляет этот негативный объект “no air”, ставший в данном случае нехваткой нехватки, не оставляющей места для речи. [6]

Помимо пространственной характеристики здесь интересен и ритм сменяемости говорения на выдохе, и паузы для вдоха. Тишина, получившая в другом контексте значение смерти, затрудняет продолжение речи. Уточнение этой и других деталей, только намеченных в этом комментарии, помогло бы расширить контекст рассмотрения заикания. Во всяком случае, фиксация перехода от “садизма говорящего” к исследованию пространства нехватки, призвана закончить этот комментарий, наметив его продолжение.

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Комментарий, представленный в рамках доклада на форуме ТЕЕ, был разработан в ходе супервизионной работы с А. Бронниковым, посвященной исследованию заикания. В примечаниях будут указаны комментарии участников конференции, высказанные после представления доклада.

[2] Else Heilpern. A Case of Stuttering. The Psychoanalytic Quarterly. Vol.X, January 1941, No. 1, p. 95-115.

[3] Фенихель О. Психоаналитическая теория неврозов / Пер. с англ., вступ. ст. А.Б. Хавина. – М.: Академический проект, 2004. – 848 с.

[4] Хайльперн интерпретирует такое избегание через чувство вины. Она вспоминает табу на раскрытие имен среди первобытного общества, члены которого считали, что знать имя человека означает быть хозяином его жизни. Такое понимание, по словам автора, приближает нас к примитивной основе бессознательного пациента: произнося имя, он мог убить его обладателя – поэтому он никого не называл по имени. Движение же Лакана в сторону Символического позволяет выйти за рамки “направленной Сверх-Я против собственного Я и перенаправляемой вовне склонности к убийству”, рассматриваемой Фенихелем в качестве основы заикания.

Комментарий Паулы Хошман: Если можно сказать, что заикание – это обвинение, направленное в сторону Символического, можно сказать также, что в заикании есть нежелание признать авторитет слова, которое действует на тело. Потому что, на самом деле, говорение действительно производит насилие над всеми функциями тела. В случае этого молодого человека мы видим, как его заикание появляется в качестве обвинения против авторитета слова, речи. И это происходит также со сценическим ответом со стороны тела. В симптоме обычно происходит так, что тело отвечает. И в этом случае мы видим, что вместо слова появляется эротизация воздуха, и появляются все эти обсценные жесты. Но интересно увидеть урок в этом случае, что субъект отказывается произносить имена собственные. В этой афазии проявляется в сгущенном виде все его заикание. Так как имя – это то, что обеспечивает телу вхождение в Символическое. То есть Символическое находит наибольший авторитет как раз в имени. И, мне кажется, можно извлечь замечание, что эта афазия, связанная с именами собственными, является эссенцией его заикания.
[5] Комментарий Ольги Проспери: Интересная фраза “Я дышу не-воздухом”. Какого рода логическая конструкция в этой фразе? Очевидно, речь не идет о феноменологическом вопросе. Потому что на уровне феномена либо дышишь, либо не дышишь. И то, чем дышишь – воздух. Если этот субъект может сказать “я дышу не-воздухом”, это происходит в некотором фиктивном поле, где происходит отрицание. Здесь, соответственно, возможно его прочтение только через бессознательное. Я имею в виду два новых вида отрицания, которые вводит Ж.-М. Вапперо, чтобы говорить о том, что мы не можем прочесть через классическое отрицание Фрейда.
[6] Комментарий Александра Бронникова: Топологическая трансформация, которая произошла в этом случае – это легкие внутри тебя, в которых бывает воздух, а потом все выворачивается, и ты начинаешь быть внутри легких. О такой топологической трансформации Лакан говорил в Семинаре 9, чтобы ввести топологическую фигуру под названием бутылка Клейна. Но самое интересное в этом не только то, что мы имеем такое приятное пространственное выворачивание, которое, конечно, знакомо всем членам ТЕЕ, но это то, что, когда это выворачивание происходит, пациент говорит: “Я дышу не воздухом, поэтому я не могу говорить”. До того, как пространство выворачивается, в его легких чего-то нет. Но когда все выворачивается, когда он оказывается внутри легких, тогда мы замечаем, что в их семье царила особая “атмосфера”. В данном случае “атмосфера” важна не столько анальным содержанием, сколько метафорически – это уже не воздух. Перед нами топологическое выворачивание, которое сопровождается тем, что уже Леви-Стросс в своей формуле мифической трансформации называл “драматическим скачком”, который часто выражается в переходе от метонимии к метафоре.